Клинические последствия абьюза

Видеозапись лекции смотрите по ссылке

Клинические последствия абьюза

История эта произошла в 2017 г. в Австралии. Это было судебное дело, и процесс тянулся десять лет. Свидетелями   выступала некая Джени Хэйнс – доктор философии, а также шесть ее субличностей. Это был первый случай в юридической практике, когда свидетельства субличностей были приняты к сведению, как реальные доказательства преступления ее отца. Речь шла о длительном инцесте.

Семья Хэйнс переехала из Лондона в Австралию в 1974 г., и в течение семи лет отец надругивался и творил непотребства со своей дочерью – с ее четырехлетнего возраста. Когда ей было одиннадцать,  ее мать развелась с ним. Мать, как оказалось, ничего не знала. За это время ребенок получил множественные травмы внутренних органов, также девочка все время ходила с синяками.

В самом начале этой истории она создала свою первую субличность, которую звали Симфони. Симфони на суде говорила очень тоненьким голоском, бегло, часто прерывалась, тяжело дышала. И когда сама Джени Хэйнс говорила о том, что сейчас выступит Симфони, она упоминала о том, что именно Симфони претерпевала все лишения и страдания, а сама она исчезала в это время.

У нее были еще другие субличности. Одного звали Muscles или Качок. Этот мужчина был похож на Билли Айдола и  носил латексный костюм. Он защищал её. Он был родительской фигурой, как воображаемый друг. И он тоже рассказывал об аспектах этой истории на суде.

Была Линда или Мэггот – женщина средних лет, в очень строгом платне и  в очках, которая взяла на себя ту часть повествования, которая касалась школьной части истории этой девочки. Она рассказывает о том, как отец, узнав, что тренер по плаванью приглашает ее, как будущую талантливую пловчиху в секцию, запретил ей туда ходить. Он изолировал ее, чтобы эта история не стала общим достоянием.

Был Рик – восьмилетний мальчик с ярко-красными волосами, который выслушивал эти истории.

Ещё был Джудас.

И на суде выступили эти шесть субличностей, включая Симфони, которая породила все последующие субличности (их было около двух тысяч в общем). Но показания взяли у этих шестерых.

Отец ее в это время отбывал заключение по другому преступлению. Но когда ему было предъявлено 367 обвинительных эпизодов, на следующие сутки он признался в 25 из них. И его посадили на 45 лет в 74-летнем возрасте.

Присяжных на  этом заседании не было. Судья была одна. Она решила, что это будет слишком непереносимо для людей. Она говорила, что более отвратительного надругательства над ребенком она не встречала, и надеялась, что преступник быстро сдохнет в тюрьме.

Возможно, это уже произошло.

Героиня этой истории жива до сих пор. Она перенесла много операций в течение жизни. Она смогла стать доктором философии. Но она никогда не могла работать полный рабочий день в силу нарушенного контакта с людьми. Она очень боялась людей и одевалась соответствующим образом.

Эта история напоминает также историю Мерилин Мюррей. Возможно, вы слышали о ней, она из Америки. Когда ей было восемь лет, ее изнасиловали восемь афроамериканских военнослужащих. Она тут же все это вытеснила, то есть диссоциировала. А бандиты думали, что они ее убили. Она  («обиженный ребенок»)  символически осталась в канализации куда они ее бросили, а девочка, которая не хотела огорчать родителей, вылезла из канализации, отряхнула платьице и пошла домой – со скрипкой, чтобы не огорчать маму.

В сорок лет она вспомнила все, после трех лет пребывания в реабилитационном центре. Она регрессировала до детского возраста, детского почерка, детского говорения. И потом настал момент, когда она решила посетить город своего детства. Она устремилась туда на машине. И последнее завершающее воспоминание  в этом городе – вспышки света. Она вспомнила,  как эти люди  светили  ей в глаза зажигалкой, ей хотели их выжечь.

После этого она пошла в тюрьмы и работала с малолетними преступниками, которые были осуждены за преступления против человечности. У них у всех в анамнезе было насилие в семье. То есть у всех была родительская фигура, которая непотребно себя вела относительно ребят, которые сели потом за преступления. Это был путь отыгрыша. Жертвы насилия могут выбрать путь отыгрыша. Не так,  как Бэтмен, на глазах которого убили родителей. А он никогда не убивал, а спасал людей. Джокер, например, выбрал поступать по-другому, он отыгрывал. И я скажу, что такое насилие, иногда повторяющееся действие, иногда однократное, имеет катастрофический характер для человека. Результатом его  является причинение вреда психике, телу, воле другого человека. Часто жертва  – это ребенок, или пожилые люди, но бывают среди них и взрослые. И часто это имеет необратимые последствия. В докладе ООН особо выделено, что главное последствие абьюза – это потеря людей. Их теряют не только физически (в мире раз в пять минут убивают ребенка,  и я сейчас не говорю об абортах, а о реально существующих детях). 73 % опрошенных мужчин в Америке признались, что во время студенчества предпринимали попытки изнасилования других людей, часто не осознавая на самом деле, чем это является. Насилие в обществе находится в нормативе, поэтому многие люди не распознают его, как таковое. И  хочется опять упомянуть то дело,  о  котором сегодня неоднократно вспоминали, с тренингом [случай с насильственным тренером  – прим. авт.]. Мы видим, как в соцсетях люди занимаются виктимблеймингом в комментариях, считая, что происходящее – в порядке вещей.

Они говорят о жертвах тренера: «А чего это они туда пошли!? Никто не заставляет их там сидеть!».

Они не понимают, что с ними делают, они не ведают. Их никто этому не учил. И наша задача (как психотерапевтов)  – называть вещи своими именами, легализовывать происходящее. И говорить, что это произошло.

Но некоторые терапевты, сталкиваясь с жуткими историями своих клиентов, боятся сказать о том, что именно произошло. И я  не раз  встречалась в своей практике с таким явлением – если терапевт не называет какого-то слова, значит, этого явления не существует. Он даже не может прочитать это слово! Например, в книге  Дж.Франчесетти есть глава про работу с жертвами инцеста. А этот терапевт не может читать эту главу, его так воспитали –  нужно все в розовую бумажку завернуть и розочками присыпать, и тогда этого (инцеста) нет.

Насилие делится на:

  • Физическое;
  • Сексуальное;
  • Эмоциональное;
  • Экономическое;
  • Пренебрежение (в детском возрасте или пожилом).

Пренебрежение также может включать жестокое обращение с ребенком или взросылм.

Несколько лет назад премьер-министр Дании принесла публичные извинения народу  за то, что в детских домах и приютах Дании творилось насилие над воспитанниками. Их умышленно наркотизировали, применяли к ним физическую силу, избивали, использовали на подсобных работах и сексуально использовали.

Она говорила, что она в этом не виновата, но она может нести ответственность за это, как властная фигура, которая может сейчас что-то изменить.

Насилие всегда происходит в условиях дисбаланса власти. Его причиняет один человек другому человеку. Например, оно происходит в паре «родитель-ребенок», или его причиняет супруг. А также один человек может причинять насилие целому коллективу. Например, вчера на моем пути  в Москву поступило сообщение о минировании вокзала. То есть целая группа людей была напугана, сбита с толку. Это террор. Теперь люди, попадая на вокзал, думают об этом. И я тоже думаю: «А вдруг он (террорист) не пошутил?».

Бывает насилие коллективное: травля (моббинг, буллинг). И до сих пор происходят убийства чести, в разных культурах. Это входит в культурные традиции народа и часто распознается,  как норма. Происходит насильственное похищение невест и т.д.

Однако, в штате Миннесота в 20-х гг. прошлого века уже было криминализовано избиение мужем жены. В 1976 г. Швеция криминализовала избиения родителями детей.

Имеются данные о том, как меняется мозг в результате длительных насильственных событий и катастрофических ситуаций. Об этом  говорил и Л.Л. Третьяк.

Например, когда исследовали гиппокамп у женщин, переживших насилие, оказалось, что он на 22 % меньше, чем у остальных женщин из контрольной группы, которые не переживали в опыте такого насилия. Гиппокамп отвечает также  и за воспоминания.

У детей,  которых часто оскорбляли и на которых кричали,   пучок белого вещества между центрами Брокка и Вернике (это центры, которые отвечают за лингвистические способности человека) становится меньше. То есть человек теряет возможность понимать речь, распознавать какие-то части речи, части говорения. И у него не развивается или замедляется в развитии вербальный интеллект.

Дети, которых часто пугали, могут быстро и заблаговременно  распознавать опасность и быстро ее избегать. У них усилена активность миндалин, но  они платят за это тревожными и фобическими последствиями. Я не буду давать вам никаких таблиц. Просто буду рассказывать о последствиях, с которыми я сталкивалась при работе с этим материалом.

Очень многое зависит от воспитания ребенка. П. Филиппсон писал о том, что родители, которые депривируют ребенка, лишают его заботы, уходят  от него (включая и тех, кто протягивает бутылочку, не прижимая ребенка к телу) или наказывают его, жестоко с ним обращаются, ставят ребенка в положение, которое сравнимо с работой очень плохого скульптора,  отсекающего нужное от своего творения, от своего детища. У этих детей тогда развиваются те нейронные связи, которые отвечают за страдание и боль. А «хорошие» нейронные связи, которые отвечают за удовольствие и радость, не развиваются. Ребенок привыкает помещать себя в ситуации боли и страдания, потому что там он чувствует себя живым, а радость ему не очень присуща. Иногда ребенок не способен ее понимать.

И если мы понаблюдаем за младенцами, которые были депривированны, которых обижали в еще очень маленьком возрасте (довербальном), то  мы увидим, что они часто выглядят очень безучастными. Потом они начинают бояться родителей и других взрослых людей. Они одиноки, и у них страдальческое  выражение лица. Они не особо хотят контактов, часто избегают их. И вспомним жуткие кадры из детских домов – тех, где  дети лишены должной заботы –  когда детишки раскачиваются, убаюкивают сами себя. Это в лучшем случае. Никакой  персонал детских домов не способен обеспечить того ухода, который могут обеспечить родители.

И прямо на днях  в Европе прозвучал доклад о полезности фостерных семей. Гораздо лучше детишек из детдомов и приютов отдавать в приемные семьи. Да, возможно, там их будут любить не так, как кто-то другой любит своих детей, но за ними будет обеспечен уход.

Д. Винникот, который писал о  холдинге, называл разные типы матерей. Стыдящих матерей сейчас припоминаю,  либо тревожных матерей – тех, у которых ребенок призван успокаивать свою мать с самого детства. Стыдящие нарциссические матери ругают ребенка за грязные колготки, ввергая его в стыд или в вину, и он потом тащит их за собой (вместе со страхом) всю последующую жизнь.

Э. Гринберг писала об абьюзивной матери. Это такая мать, которая всегда должна быть в центре внимания. Э. Гринберг рассказывает историю о том, как девушка попадает в больницу, и к ней приходит ее мама, и начинает светские беседы с окружающими пациентками. Говорит о том, как она побывала в театре, о том, какая погода за окном. Ее дочь мучается от боли, кричит, а мать этого не замечает, не понимает. Потому что дочь является ее продолжением, и « поэтому должна чувствовать себя таким же образом»,  как и она. То есть радоваться погоде, светским новостям и так далее. Такие матери часто бывают вторгаюшимися и навязчивыми. Они  вмешиваются в жизнь своих детей, считая их своим продолжением, частью себя. Обычно семья, которая вокруг них сконцентрирована, конфлюентного  типа, и живет по законом этой матери. Ее боятся огорчить,  все сидят по своим комнатам, не выходят. Мать может испытывать отвращение, ненависть к своему ребенку, особенно нежеланному. Например, ребенок не того пола, о чем упоминал Г. Аммон, описывая психосоматическую мать. Например, она ждала мальчика, а родилась девочка.

Девочка лежит на диванчике, а мама ее выгоняет. Девочка в другой комнате приляжет, мать ее опять гонит. И так пока не закончатся комнаты, и девочка не забьется под стол. А мама скажет: «Ага, все кровати облежала!».

Это женщина о своих чувствах особо не ведает, ей присущ только когнитивный аспект эмпатии, она хорошо знает, как себя вести публично на людях, а в кулуарах, когда ее не видят, становится страшной. Обычная эмпатия ей не присуща. Она хорошо понимает ту боль, которую ей причиняет ребенок или супруг, но не понимает своего вклада в происходящее. У нее пунктуация событий начинается с того, когда ребенок начинает  противостоять или протестовать. Матери такого типа обычно не терпят несогласия, они воспринимают его, как отсутствие любви и тотальное отвержение. Им не присуще постоянство объекта привязанности. Как только ребенок делает что-то неподходящее, мать сразу утрачивает  с ним контакт, он становится тотально плохим. Амбивалентности тут нет, и не будет. Она расщепляется, и ребенок претерпевает большие страдания. Очень часто в таких семьях отец безучастен и холоден, иногда он «отдает» своих детей матери, откупается от своей супруги, чтобы она его не трогала. Дети являются часто символом супруги, и тогда «лучше сожри ребеночка, чем меня». Он в безопасности, занят своими делами, а мама отыгрывается на ком-то маленьком.

Ребенок в это время находится в очень одиноком положении. Ему некому пожаловаться. Ребенок часто становится жертвой буллинга в школе. И поскольку он знает, что ябедничать – плохо, то часто даже самые ближайшие родственники не знают о том, что творится стенами этих домов.

Часто образ ребенка искажается, потому что родители творят проекцию про него, в которую его пытаются запихнуть любыми способами. Об этом писал Р. Лэнг. То есть ситуация в семье создается такая, что все могут видеть одно и тоже,  а если кто-то видит другое, то это игнорируют, об этом нельзя говорить.

Приведу метафорический пример:  нет у человека ноги, а все делают вид, что есть. Может кто-то из семьи и видит происходящее, но если ему об этом заикнуться (а система имеет своей целью не будить спящую собаку и не вываливать скелеты из шкафов), то его все сразу затюкают, он станет козлом отпущения. В таких системах не принято задавать людям вопрос: «А что происходит?», это даже не приходит людям в голову.

Невозможно адекватно протестировать себя, потому что, чтобы сохранять любовь, ребенок и семья должны идти на когнитивные искажения. Родители говорят ребенку, что он в чем-то плох, и ему необходимо  в это поверить, поскольку родитель призван обеспечить его выживаемость. В детстве, когда ребенок еще цепляется за маму, улыбается и кричит, зачем он это делает? Чтобы она помогла ему выжить.

Это длится очень долго. Многие в этом симбиотическом состоянии, с родителями или супругами находятся до пенсии и дальше – до тех пор, пока бог их уже  не разлучает. ..

Соответственно, когнитивные искажения заставляют человека вести себя сообразно тому образу, который ему приписывается. Он не имеет хорошего зеркала, ему рассказывают совсем не про него. Там его вообще нет.  К этому ребенку, который потом вырастает, относятся, как к предмету. Это характерно для насилия. О человеке могут думать, как о куске мяса. Его используют и хотят, чтобы он беспрекословно подчинялся. И, естественно, такой человек потом будет попадать в ситуации, в организации, в среду,  где от него требуют того же. Иногда эти люди гаснут навсегда. Они утрачивают чувствительность, они отчуждаются от своего опыта, что являлось в их родительской семье платой за любовь – за то, чтобы их из этой системы не отторгли. И они, таким образом,  напоминают сомнамбул. И в этих системах царит подобие сомнамбулизма – замершее сонное царство. Разве что пассивная агрессия там есть.

Стоит сказать, что эмоциональное насилие настолько же опасно, как и физическое, просто его следов не видно. В случае физического насилия человек может ходит в синяках, и дети в школе очень часто скрывают происхождения этих синяков, они чувствуют себя изгоями, они боятся идти домой. Мы можем только по косвенным признакам догадаться, что с ними что-то происходит. Если их преследуют в школе, то они могут бояться идти домой, потому что они получат дополнительную порцию виктимблейминга: «Ты сам виноват!».

У них нет защиты, они лишаются безопасности. Иногда в очень маленьком возрасте.

Люди, которые лишены чувствительности потом приходят к нам, и они страдают алекситимией. Они не распознают чувств.

Если их желания подменяли гиперопекой, которая тоже относится к насилию, то очень многие взрослые уже, успешные люди не понимают, чего они хотят. Начинают тыкаться во все стороны. Идут на йогу, потому что все идут на йогу. Едут  в Гонконг, потому что все едут в Гонконг, а там их ничего не греет.

И наша задача эту алекситимию преодолеть, но до того момента мы должны восстановить безопасность. Иногда это занимает долгие месяцы и годы.

Никогда, ни в коем случае не стоит кидаться обнимать клиентов, особенно переживших физическое или сексуальное насилие. Вообще с телесным контактом следует быть поосторожнее, когда создается, например, пара соблазнитель-соблазняющий. Часто жертвы сексуального насилия могут провоцировать терапевта на привычный им формат отношений. И тогда терапевт должен стать олицетворением закона, тем законом, которого не было у этих людей в детстве. Они очень долго  считали себя виноватыми. Они, например, винят себя в том, что чувствовали возбуждение (о чем пишет П. Филиппсон) во время, когда их соблазняли родственники или старшие люди. Терапевт должен стать законом и сказать: «Я – твой терапевт, и ничего такого не будет». И четко держать границы. Потому что границы в ситуациях насилия снесены полностью. И их восстановление – это тоже долгая работа.

Сколько времени нужно, чтобы растворился застывший гештальт? Б. Федер писал, что полтора года (примерно) постоянных повторений. Он описывал в книге «Групповая гештальт-терапия» случай, когда юноша сетовал на то, что мать врывается к нему без стука. И вот он приходит на группу и гордится тем, что призвал маму все же  стучать ему в дверь. Вся группа его приветствует, поздравляет. Но потом он опять срывается в старый паттерн. Это надо повторять и повторять. Это ежедневная работа при поддержке терапевта или группы.

Если говорить еще о последствиях насилия, то я уже упоминала диссоциацию. Признаками диссоциации является не только сотворение множественной личности. Но также и воображаемый друг. Я читала недавно стихотворение одного киевского поэта, нашего  коллеги. Это стих о плюшевом мишутке. Я начала плакать, потому что это очень трогательный стих про ребенка и его друга. Иногда этим другом может является фантазийная  родительская фигура, защищающая его. Или киноактер, например, «приедет и заберет меня». Такой ребенок может часто быть погружен в мечты и в творение такого мира, в котором он может скрыться, быть в безопасности. Он умеет придумывать разных персонажей, и они там действуют вместо него. И сейчас, в наше время дети уходят в компьютерные ландшафты, где они могут быть сильными, могучими, всевластными, например. Это тоже им как-то помогает. Иногда они уходят туда от того насилия или непереносимой обстановки, которая царит у них в доме.

К диссоциации относятся еще и сомнамбулизм, излишняя мечтательность и отчужденность от тела.

Когда-то тело их предало –  так могут считать эти люди. Возвращение телесной чувствительности – это многолетняя работа.

В некоторых случаях, как, например, в работе с ПТСР, хорошо помогает когнитивно-поведенческая терапия, когда нужно быстро снять  какие-то симптомы. Гештальт тоже помогает, например, если это давнее посттравматическое стрессовое расстройство, с флешбеками, с избеганием или постоянным попаданием в стрессовые ситуации, напоминающие произошедшее когда-то давно Происходит работа со странным поведением человека, ввергающим себя в похожие ситуации, с быстрой ретравматизацией. Тогда терапевт должен быть бережен, скрупулезен. Не лезть раньше времени, если он «что-то» такое распознает в контрпереносе. Не нужно человека привлекать куда-либо. Просто сообщите о возможности: «Мы могли бы с этим поработать, когда ты решишься».

Стокгольмский синдром – это известный вам феномен. Я недавно ходила на последнего «Рембо», у героя как раз ПТСР. И он, озверев от ярости,  начинает мстить за убийство близкого человека. Приезжает в Мексику и там врывается  в публичные дома, чтобы освободить  проституток, которые там живут, и их мучают злодеи. Он выгоняет их клиентов, и каждой девушке в каждой комнате Рембо говорит: «Беги!». А они отвечают, что лучше останутся тут. «Там» их найдут и убьют. То есть у них настолько много страха, они настолько идентифицируют себя с агрессором, что считают эту жизнь сейчас для себя справедливой. И чтобы реставрировать понимание теперешней жизни  у человека (на которую он может жаловаться, когда приходит к нам) тоже нужно время. А также большая решимость терапевта говорить о сложных и тяжелых вещах вместе с клиентом.

Вы, наверное, встречались с такими случаями, когда говорят: «Что же этой женщине не уйти от бьющего и пьющего мужа?». Так, во-первых, до сих пор  существует множество семейных мифов, стереотипов, интроектов. Хорошо бы с мужем жить! А без мужа плохо (напомню, иногда насилие происходит над мужчинами)! Хорошо бы иметь семью, какая бы она не была. Иногда у человека нет ресурса, чтобы уйти. Для взращивания ресурса нужно очень много времени, он точно где-то есть, но глубоко похоронен, потому что человек когда-то что-то претерпел, и в нем убили веру, что он вообще хоть что-нибудь может. Женщина не верит, что она проживет сама с детьми, что сможет заработать себе деньги. Даже в случаях, когда она бежит в центры помощи для жертв насилия, часто она не очень преуспевает. Часто у нее выученная беспомощность. Неверие в себя. Очень низкая самооценка. Из-за того что рядом был кто-то крайне нарциссический и постоянно нарциссически травмировал. Ей лучше ничего не менять, потому что менять страшно.

Поэтому гештальт-терапию (как длительный метод) я считаю эффективным. Это может занять несколько лет. Я читала у Б. и Дж. Уайнхолдов, что  для того, чтобы человек хотя бы понял, как он попадает в зависимые отношения (вредоносные для него) нужно столько месяцев работать, сколько лет он живет. Например, прожил 48 лет, пришел в терапию, и 48 месяцев нужно, чтобы он хотя бы начал понимать паттерны  – кого он выбирает, каким образом, на что он «клюет», как он там присутствует. Обычно мы выбираем партнера, который создает нам ту эмоциональную атмосферу, которая похожа на нашу  первичную  семью. Он не обязательно должен быть похож на папу или маму. И влюбляемся мы обычно, когда бессознательное наше, как писал У. Бион, безошибочно распознает бессознательное другого. И потом мы можем долгие годы не расставаться, потому что нам известно, как с таким типом человека выживать рядом.

Если говорить об организации контакта у жертв насилия, то они могут путать любовь с чем-то другим. С тем, что они наблюдали в детстве. Это, например, побои, отсутствие уважения, отсутствие границ. И они могут тогда холодное отношение воспринимать за любовь. А нейтральное и дружелюбное – за отвержение, а еще искать там подвох. Поэтому попадая в более благоприятные отношения, эти люди могут не верить и еще думать: «За что мне такое?». Это случается потому, что чувству их достоинства нанесен большой ущерб, и они считают себя недостойными и полагают, что с ними ничего хорошого  случиться уже не сможет никогда.

Также нужно сказать о психозах. О двойных посланиях Леонид Леонидович  [Третьяк  – прим. авт.] сегодня  них упоминал. Эта концепция была  разработана в Пало-Альто.  Суть ее такова: для того, чтобы человек сошел с ума, он должен очень долго слышать  двойные послания. Мы их все иногда шлем, несомненно, мы все их используем, и хорошо бы это осознавать.

И второй признак опасной ситуации с двойными посланиями – это когда человек не может покинуть поле, где это происходит. Например он подросток и он не может уйти из этой семьи, ему негде жить.

Человек, который получает двойное послание, бывает очень сильно сбит с толку. Как говорит К. Витакер,  если кто-то в системе сошел с ума, то рядом есть кто-то, кто его с ума  сводит. Всегда нужно искать того, кто это делает. И когда большие семьи приходили в терапию (об этом писали системные семейные терапевты), то среди  этих людей терапевты  «вычисляли» главного носителя двойных посланий. Они распознавали его. И замечали, кстати, что семье не выгодно, если пациент попадает в больницу. Потому что это – потенциал его выздоровления. Симптом этой системе выгоден. Он может стабилизировать их систему. Если исчезнет этот симптом, то что они будут делать дальше?

Поэтому подростки иногда являются триангулированными фигурами, их могут  еще в детстве триангулировать, и в подростковом возрасте родители  тоже могут втащить их в свои отношения. Они, если не смогут заболеть соматически или сойти с ума, начинают вести себя особым образом. Делинквентное поведение, зависимое поведение… Это позволяет родителям не выяснять отношений друг с другом, а очень часто  вина и ответственность за отношения родителей лежит на ребенке, рано повзрослевшем. И люди, приходя в терапию, рассказывают, что лет с пяти они уже переживали ответственность, когда мама говорила: «Я только из-за тебя живу с папой, с этим козлом...». На ребенка кладут огромный груз, который он не в состоянии тащить.

Сюда же относится и патернификация. Раньше это было в порядке вещей – когда старшие дети ухаживали за младшими. Но теперь есть институт нянь, а люди могут заработать достаточно денег, не все бабушки и дедушки будут сидеть с кем-то, есть детские сады и т.д. Не обязательно вовлекать старших детей вместо себя в воспитание детей. Потому что тогда они потом часто боятся иметь собственных детей. Например, взял их подопечный ребенок, да и сломал при них ногу  – значит, они не смогли его уберечь.

Это также и о семейных системах с триангулированными детьми, которых потом приводят, как идентифицированных пациентов. Об этом можно прочесть у Дж. Зинкера, у системных семейных терапевтов.

Что еще важно сказать о триангуляции? Ребенок, который может попасть под прицел, может, например, родиться сразу с диагнозом. Он таким образом скрепит систему навеки. Но он может не являться  при этом гордостью семьи  –  особенно если родители нарциссические,  и у них плохо обстоят дела с самоуважением. Они будут воспринимать это, как позор, а не как беду. Или как общее дело, которое нужно делать: «Вот такой у нас ребенок…».

Он может быть недостаточно красивым для своих родителей (хотя объективно он может быть очень красивым, а я считаю, что все дети прекрасны). Или он может быть недостаточно талантливым (а любой ребенок в любом случае своих родителей разочарует,  всегда имеется некая доля разочарования). Потому что мы не можем полностью вписываться в расширение родителей, в их проекции, и наши дети нам тоже этого не должны.

Также это может быть ребенок (наоборот) талантливый, красивый, удачливый. И тогда некоторые матери начинают завидовать младенческой прелести с самого рождения их дочерей. Об этом очень хорошо пишут аналитики в известной  книге «Дочки-матери». Это достаточно страшная книга. Если дочь достигнет пубертата и станет представлять для матери непосредственную (псевдо) угрозу, то тогда мать начинает вгрызаться в нее еще сильне – вплоть до уничтожения.

И все дело в том, что у этих людей, которые причиняют насилие другим, очень плохо с самоуважением, с чувством собственного достоинства. Им самим об этом не известно, к сожалению. Окружающим об этом тем более не известно. Для детей мама права всегда, папа тоже. Они могут попасть в расщепление, когда начинают больше любить отца, который их не трогал. За то, что  просто не трогал, и все! Хотя он и не защищал например.

Но есть и хорошие примеры. Если рядом с ребенком  находилась компенсирующая фигура -  бабушки, дедушки, учителя, которые будут говорить ребенку другое, чем  родители. Иногда клиенты верят впервые только терапевтам. И спрашивают их  иногда: «А ты мне веришь?». Прожив на земле иножество лет, когда им не верили. Не верили в то, что они хорошо учатся сами, что сами могут что-то сделать. У них крали достижения. Обесценивали их и все, что они делают. Поэтому наша задача – восстановить и интегрировать их понимание о себе. Своим видением мы можем поддержать этих людей.

Я сейчас опять вернусь к тому, что ООН говорит, что насилие – это потеря людей. Это не просто физическая потеря. Это потеря тех людей, которые могли бы родить детей, воспитать их достойным образом. Многие жертвы насилия потом чинят насилие и дальше, хотя могли бы так и не делать никогда. И это такая необъявленная война. У нее нет конца, и  вряд ли там будет победитель. Но мы можем хотя бы что-то сделать для того, чтобы те, кто окружает нас, меньше от этого страдали и получали больше удовольствия от жизни. И своей живостью мы можем это тоже показывать. Если говорить о том, как работать, то речь идет, прежде всего,  про обеспечение безопасности, которую нужно восстановить, а также про преодоление алекситимии. Это  то, что нужно делать обязательно, судя по моему опыту и опыту коллег.

Затем  – работа с ретрофлексией, потому что ретрофлексируется много ярости и отвращения, потому что невозможно их выражать прямо, потому что человек не умеет ими пользоваться, и поэтому не умеет испытывать в полной мере. Он же «хороший человек», поэтому испытывать эти чувства к окружающим, к супругу, например, к детям своим, которые тоже могут издеваться над родителями, когда те становятся старыми, невозможно. Я не говорю, что дети все святые. Дети могут вырасти, и в силу разных причин, в том числе и социально-экономических, могут жестоко обращаться со своими престарелыми родственниками. Таких случаев у нас все больше (в Украине), я о них все чаще читаю, они, к сожалению, есть.

Нужно разворачивать эту ретрофлексированную ярость, злобу, и учиться с этим обращаться. И понимать, что есть еще и нежность. Пока мы не выразим ярость к какому-то важному объекту, мы не сможем испытать к нему нежности и благодарности. Потому что родители действительно для нас делают самое плохое и самое хорошее. Действительно, то, на что они способны – это самое лучшее. И потом, через время, люди начинают вспоминать, глядя на старые фото, что, оказывается,  отец  их носил на руках когда-то. И они выбирают все-таки общаться с этими родителями. Потому что этих родителей тоже кто-то когда-то так воспитывал. И трансгенерационно передавал эти традиции воспитания, где было правильно орать, правильно решать за другого, вторгаться в чужие пространства. Это считалось нормальным.

И после нам нужно вернуть человеку ту систему отношений, которая будет для него благоприятной. Естественно, учитывая его выбор –  чтобы мы не становились для него в один ряд с теми людьми, которые и так уже достаточно сделали ему и рассказали.

Я сейчас вынуждена остановиться, наверное. Мое время истекло. Я готова отвечать на ваши вопросы.

 

Вопросы из зала:

 

Вопрос: Какие должны быть качества и навыки для работы с сексуальным насилием? Как уметь переживать это?

Ответ: Спасибо за вопрос. В Одессе работает Юлия Белькина. Она ведет трехдневные семинары по работе с инцестом. Я думаю, что она лучше меня про это понимает. Мое видение такое, что нужно читать самому какие-то специализированные книги, пойти учиться на дополнительные программы, найти хорошего супервизора, который в этой теме способен, например, пребывать, не убегая. Потому что тема тяжелая, как и любое другое насилие. Поэтому нужен честный супервизор. И терапевту важно понимать свои ограничения. Не все это могут, потому что это иногда очень больно. У кого-то есть представления, что мир состоит из бабочек и розочек, и он будет считать, что клиент врет. И так, увы,  многим жертвам насилия, которых постигло диссоциативное расстройство, не верили даже врачи. Легче поверить, что человек врет, чем в то, что что может такое произойти вообще с живым человеком. Тут защитные реакции работают. Терапевт, который способен с этим иметь дело, называть вещи своими именами – большой молодец. А другой терапевт будет молодцом, когда поймет свои ограничения и передаст  этого клиента тому коллеге, который справится с этим.

 

Вопрос: А по поводу диссоциации связанной с телом. Как возвращать эту чувствительность к телесности, когда она полностью отсутствует?

Ответ: Я тут точно знаю (и  ссылаюсь на А. Моховикова), что не надо нападать на симптом, нам нужно работать с широким контекстом. Потому сказать: «А давай-ка тебе ножки включим назад», то это точно не сработает... И вцепляться в этого человека и работать с телом (как происходит в телесных практиках или на группах, где нет людей, которые сильно пострадали) не нужно.  Я думаю, что работа с широким контекстом и говорение об этом может потихоньку возвращать чувствительность. У человека могут руки начать согреваться, в пот начинает бросать….. И понемножку он размораживается. Я не знаю, насколько мы можем вернуть всю чувствительность, но у нас нет параллельной возможности прожить жизнь – какой бы она была у этого человека без этого события. Она есть такой с этим событием и не как-либо по-другому.

 

Вопрос: Вопрос, скорее, относится к фону. В личной терапии это более понятно. Но как разграничивать эти процессы в групповой работе?

Ответ: А вот на группу жертв насилия лучше сразу не посылать. Или посылать на специализированные для них группы. Они там смогут друг друга поддержать, не только телесным контактом, потому что он для них очень опасен и травматичен. Многие выглядят так, как будто они только его и ждут, ищут, но это следует проверить, и точно  их лучше не трогать.

 

Вопрос: Насколько алекситимия тождественная высокофункциональному аутизму?

Ответ: Не тождественна вообще. Но я не медик и не клиницист. Для меня одно состояние является исключительно врожденным,  а алекситимия – это нажитое состояние. Ребенок рождается чувствующим, живым. А дальше потихоньку его обучают не чувствовать, к сожалению. И каждый из нас способен частично распознавать какую-то долю спектра ощущений – что-то осознавать, а что-то – нет. Мы потом, скорее всего,  вернем чувствительность,  но это не аутизм. Люди с РАС – это очень чувствительные люди, слишком даже чувствительные. И поэтому они уходят внутрь себя. Но я с ними никогда не работала, у меня другой фокус практики.

 

Вопрос: Как широко распространено насилие? Как быть, если встретился с этим у клиента?

Ответ: Я считаю, что насилие в семьях в том или ином виде всегда представлено. Особенно в постсоветском пространстве. Родители хотели хорошого, а получилось не очень….. Если клиент не жалуется, а ты что-то заподозрил, то лучше не трогай. Ты  можешь  понимать что-то только через свой контакт с клиентом, если ты увидишь, что он с тобой контакт строит каким-то образом. Ты это все поймешь, через себя. А у него будет возможность через тебя понять, как он организует контакт – например, опасным для  себя образом. Мы не можем знать, из-за чего он такой. Из-за того, что было  насилие, или по попе его били, или по другим причинам. Это всегда многофакторный процесс. Потому что кого-то сильно бьют по попе, а ему нормально, то есть на него это не повлияло до такой степени, чтобы он на это сетовал. Раньше, в одном из своих докладов,  я рассказывала о том,  как террористы  украли школьный автобус.  И бросили детишек в подземелье. В яме был центральный  шток и свод, который на этом штоке держался. Потом шток стал шататься. Дети впали в ступор, многие начали плакать, потому что земля стала сыпаться на них,  и они решили, что сейчас погибнут. А террористы  в это время были чем-то заняты. Один из мальчиков стал бороться. Он сказал: «Давайте этот шток держать и куда-то  землю отгребать!». Он боролся. Хотя он был в той же ситуации, как и другие детишки. Когда через год их всех обследовали (их спасли, а террористов наказали), то только у него не нашли никаких клинических, соматических, психических последствий ущерба. Хотя он был там.  Но он боролся.

 

Вопрос: Как отличить травму от не травмы по реакции человека?

Ответ: Я не думаю, что знаю, что такое травма для Вас. У каждого из нас  есть своя история. Важно также отличать ограничения от насилия. Для кого-то, кого гиперопекали, любое ограничение, когда он вырастает, является фиаско, потому что его так воспитали (в гиперопеке), с идеей, что мир ему должен. И не знал границ. А у другого человека – другая история, и он может по-своему реагировать.

 

Вопрос: Возможно ли полностью преодолеть алекситимию?

Ответ: Не знаю. В моем повседневном лексиконе есть три слова, которые описывают мое состояние: «хорошее», «нехорошее», «плохое».  Когда я работаю с клиентами, с коллегами или веду группы, то использую  больший спектр слов, описывающих мои состояния. Но в повседневной жизни остаются только эти три. И я в терапии я с 2005 г. Уже четырнадцать лет. Не знаю, преодолена ли моя алекситимия. Где-то да, а где-то – нет. Очень много привношу «головы»,  и часто это меня спасает. Что-то  я распознаю, что-то нет. Я помню, что знала, что есть слово «досада», но не могла долго вспомнить, о чем же это слово... Хотя я филолог, умею называть, знаю много синонимов. Но я не могу назвать то, что не чувствую, то, что не могу распознать. Я много читала про разные чувства. И до сих пор иногда удивляюсь. И думаю,  что идея сделать человека полностью «здесь и сейчас» пребывающим является идеалистической.

 

                                                   - — — — — — -

Приглашаем в учебные программы: 

Будьте в курсе наших событий

Подпишитесь на нашу рассылку и получайте последние новости и интересные материалы нашего института

Следите за нами в социальных сетях

Подписывайтесь и следите
за обновлениями

Этот сайт использует файлы cookie. Продолжая пользоваться сайтом, вы соглашаетесь с использованием файлов cookie.